terça-feira, 14 de outubro de 2014

Capítulo 17

Смерть Беспалова больше всех поразила Егорушку, сы­на отца Якова, мальчика восьми лет. Правда, когда все это произошло, Егорушка спал крепким сном. До его пробуждения  успокоенная вдова Беспалова забылась. Но маль­чик сразу почувствовал, что в доме почему-то необычайно тихо, тревожно. Все говорили шепотом. В зал детей не пу­скали и что-то страшное скрывали от них. Но из разговора на кухне работницы Устиньи с работником Кузьмой он по­нял, что {тот непоседливый, шумный управляющий (o gerente buliçoso e barulhento)}, кото­рый вчера спорил, шутил, смеялся, ночью утонул и что его сегодня «резали».
Все это было так невероятно, что Егорушка никак не мог поверить в правду слов Устиньи и Кузьмы. Перед гла­зами стоял живой Беспалов. Егорушка слышал его голос, смех и никак не мог понять, зачем резали человека. Он вспомнил, как перед Троицей работник Кузьма резал те­лёнка, и от одной мысли содрогнулся, что и Беспалова так же положили во дворе на стол и [сдирали с него шкуру (tinham-lhe arrancado a pele)]. А он не мог и слова сказать, потому что перед этим у него отру­били голову, как у телёнка, и [бросили ее в шайку (atiraram-na para uma selha)].
Но эта картина, [наглядно (de modo visível)] возникшая в детском вообра­жении, хотя и была ужасна, не могла еще так потрясти Егорушку, как он был [потрясённый (abalado)], [когда увидал Беспалова в гробу.(quando viu Bespalav no caixão)] До этого на каждом шагу [жизнь торжествовала над воображением (a vida triunfava sobre a imaginação)]: радостно зеленели в саду деревья, пел пе­тух на дворе, на улице блеяли овцы, слышался скрип обо­за. Каждая минута дня напоминала чем-нибудь о жизни и подавляла мысль о смерти.
Егорушка онемел и задрожал всем телом, когда вместе с работницей Устиньей протолкался на край могилы, над ко­торой на перекладинах стоял гроб. Мальчика поразило ли­цо утопленника: оно посинело до черноты и опухло. От мо­гилы веяло сыростью и еще чем-то противным, вызываю­щим тошноту.
Отец Егорушки в дорогой ризе что-то говорил на пе­чальный распев и кадил над гробом. Хор пел «Вечную па­мять». Потом два мужика взяли крышку гроба, закрыли ею покойника, набрали в рот гвоздей и стали заколачи­вать.
«Заколачивать!» Егорушка задохнулся. Сердце его, ка­залось, остановилось. Потом забилось часто и больно, как будто это его, Егорушку, закрыли в гробу и он там, под крышкой, слышит удары молотков, хочет подняться, крик­нуть — и не может.
Гроб на белых холстах опустили в могилу. Все стали горстями бросать в нее землю. Устинья дала Егорушке ко­мок холодной глины и сказала:
—  Брось и ты.
Мальчик попятился, задрожал, протестуя всем суще­ством.
—  Я не хочу!.. Я не хочу в могилу!..
Его принесли домой без сознания. Когда он пришел в себя, ему показалось, что все вокруг поблёкло и помертве­ло. Он ходил, как больной. Временами его снова охватывал страх, замирало сердце. Он старался держаться поближе к людям, но и с ними не находил покоя. В зале вдова Беспа­лова справляла поминки. Все пили, ели и разговор вели о покойном. А это снова воскрешало черный гроб, а в нем почерневшее лицо утопленника.
Егорушка бежал на кухню, которая по случаю похорон была полна богомолками, «Христовыми невестами», как называли в Духове набожных старых дев. Они помо­гали Устинье раскладывать кушанья на тарелки, мыть посуду, кипятить самовар. Егорушка многих богомолок знал: они в праздники были завсегдатаями на поповской кухне.
И богомолки говорили об «убиенном», что ему будет ТАМ уготована жизнь беспечальная, райская, что все гре­хи ему за насильственную смерть будут прощены и что он удостоится вместе с херувимами и серафимами славить господа. Обо всем этом повествовалось неторопливо, крот­ко, с благоговением и долгими вздохами. Они очищали та­релки от того, что осталось после гостей, пожирали объед­ки, гарнир затирали корочками хлеба и высасывали его, облизывая пальцы и губы.
Кривая богомолка особенно старательно сцеживала из бутылок и рюмок капли недопитых вин в стакан и после каждого раза, посмотрев на свет, прятала его в залавок. Другая, сухорукая, внимательно наблюдала за этим и чуть заметно ухмылялась. Когда же драгоценной влаги набра­лось по верхний ободок стакана, она незаметно подкралась сзади и, значительно подмигнув остальным, вытянула все вино до капли, пустую посудину поставила перед кривой и с притворным смирением поблагодарила:

—  Спасибо вам, Федора Кондратьевна!
Куда девалось кроткое смирение кривой! Здоровый глаз ее сверкнул такой мстительной злобой, что сухорукая по­пятилась.
— Не-ет, не уполозишь, змея! Я тебя, подлая, выведу на чистую воду! — Кривая решительно приступила к сухо­рукой, рванула па ней кофту, и из-за пазухи богомолки полетели на пол конфеты, печенье и серебряная ложка.
Сухорукая, как кошка, бросилась на кривую, здоровой рукой наотмашь ударила ее по скуле. Другие богомолки с визгом повскакивали, сцепились. Зазвенела посуда. Его­рушка спрыгнул с лавки и бросился вон.
На дворе работник Кузьма прилаживал новую ось к на­возной телеге-одноколке. Попович позвал его:
—  Дядя Кузьма! Пойдем скорей на кухню, там бого­молки дерутся!
—  Дерутся, говоришь? — Оживился Кузьма, ловко вы­пустил в сторону топор, который, описав в воздухе дугу, воткнулся носком в чурбан.
—  За волосы друг друга таскают!
Кузьма упёр руки в боки и захохотал на весь двор.
—  Пойдем скорее, дядя Кузьма!
— Ой, нет, уволь, Егор. Мое дело на дворе. А чертей в богомолках унимать я не наймовался. В них этих чертей-то что мякины вон в той посудине, — он кивнул на пелевник у стены. — Прах с ними, пускай хоть глаза повыцарапывают, дармоедки проклятые! — Кузьма плюнул на руки, взял топор и посоветовал: — И ты, парень, но ходи: не мужское то дело. Посмотри лучше, как я телегу налаживаю.
Егорушка остался с работником. Кузьма загнал между спицами ось, смазал ее дёгтем, надел колёса, крутнул их и, отойдя в сторону, довольный своей работой, похвалил:
—  Не телега, а карета! Садись, прокачу!
Мальчик с радостью согласился. Кульма побежал по двору, смешно взлягивая, мотая, как лошадь, головой. Его­рушка смеялся от души, забыв мрачные думы о смерти.
Но с наступлением вечера чувство страха снова начало овладевать им все больше и больше. Ужинал он, угнетён­ный думой, что вот приближается ночь, скоро все лягут спать и он останется в детской среди малышей один, со­вершенно беззащитный. Полуглухая и полуслепая бабуш­ка не защита.
Первый раз в жизни Егорушка молился богу сознатель­но. Он не просто, как раньше, повторял вслед за матерью слова молитвы, а действительно всем трепетным сердцем просил бога: «Избави мя от лукавого!» С надеждой и ве­рой, что молитва его услышана, он разделся и лёг. Пока в детской не спали малыши, возились и смеялись, он чувст­вовал себя спокойно. Но вот они смолкли. Перестала взды­хать и ругать кого-то бабушка. В детской стало тихо-тихо. Но сон к Егорушке никак не шел. Становилось все сумрач­нее. С сумраком возвращался и страх.
Егорушка старался не вспоминать о похоронах Беспа­лова, думать о другом. Но в памяти оживало все такое, что непременно было связано с покойниками. Вспомнился рас­сказ бабушки о том, как старуха легла спать с внучком на печь и ночью умерла.
«Наша бабушка тоже очень стара и вдруг как-нибудь умрёт в детской. А может быть, сейчас уже умерла!» — по­думал мальчик, и сердце сильно заколотилось в груди. Он затаил дыхание и прислушался. Бабушка тихонько похра­пывала. Это успокоило.
И сразу же в памяти ожил рассказ богомолки о том, как парни, чтобы напугать девок, нарядили своего това­рища покойником, принесли на супрядки и положили на стол. А он и в самом деле «по наказанию божию» умер на столе.
В зале стенные часы пробили одиннадцать.
«Вот оно, самое страшное время ночи до первых пету­хов! — ужаснулся Егорушка. — В это время как раз мерт­вецы и поднимаются из могил. Вот возьмет да и явится сейчас Беспалов: ведь здесь он провел последние часы жиз­ни! Может быть, он, как утопленник, о котором недавно читала мама, уже «стучится под окном и у ворот»?»
Егорушка приподнял одеяло, глянул в щёлку на окно и... обмер: стоявший на подоконнике горшок с цветком яс­но представился ему черной, распухшей головой утоплен­ника. Егорушка вскрикнул на весь дом и бросился из дет­ской в спальню к отцу и матери.
Родители не на шутку перепугались за сына. Они успо­коили его, положили спать между собой. Чтобы мальчику не так было страшно, мать зажгла лампадку перед образом и, обняв сына, долго рассказывала ему веселые истории, отвлекая от страшного. Егорушка перестал всхлипывать, прижался к матери и затих.
— Уснул, слава богу, — облегчённо вздохнула мать.
Но Егорушка только дремал и всеми силами отгонял от себя сон, боясь, что его сонного перенесут в детскую, и при­творялся, что спит.
—  Как ты, мать, допустила, что мальчишка оказался на похоронах?
—  Он за Устиньей увязался. А та по доброте сердца разве может в чем-то отказать детям?
Родители  помолчали.   Отец  глубоко вздохнул и про­шептал:
—  Ужасно!.. Ужасно!..
— Я тоже думаю, как ужасно все произошло, — согла­силась мать. — Вчера сидел с нами за одним столом, а се­годня... Как это у Державина сказано: «Где стол был яств, там гроб стоит»...
— Я не об этом, Аня, — перебил отец. — Конечно, то, о чем ты говоришь, ужасно. Но ужаснее другое... — Он при­поднялся на локоть и ожёг Егорушкину щеку горячим ды­ханием. — Ты не чувствуешь разве, что после амнистии к трехсотлетию царствующего дома народ осмелел? Ты ду­маешь, смерть Беспалова случайное дело? А избиение до полусмерти Таранова? Это не то, что драка парней из-за девки... Это, Аня, дело политическое...
— Полно-ка, отец, — возразила мать. — В смерти Беспа­лова во всем виноват дурак Саврасов.
— Саврасов, конечно, дал повод. Но лошадей-то в омут пустил не он, — возразил отец. — Я боюсь, что еще и Векшину пустят красного петуха, как в шестом году в именье Ефремова. Говоря между нами, он заслужил этого: поте­рял всякое чувство меры и гнет мужиков в бараний рог. Но ведь он наш сосед, через дорогу живем. Случись что — ужасно!.. Ужасно!..
— Я  не   узнаю   тебя,   отец, — тихонько   засмеялась мать. — Ты, точно Егорушка, перепугался смерти Беспа­лова.
— Нет,  Аня,  не смейся: дело гораздо серьезнее, чем тебе кажется. Прав был Беспалов, царство ему небесное, что ссыльные рабочие оставили после себя след. А теперь вот новый мой прихожанин из больницы посерьезнее будет путиловцев. Я с первой встречи понял, что он скоро найдет общий язык с мужиками.
— У тебя, Яков, все политика. Помешался ты на ней. — В голосе матери Егорушка почувствовал недоволь­ство. — Ты даже Игнатия подозреваешь и меня коришь, что я в Троицын день помешала старосте в чем-то уличить его. Но ты, Яков, помни, что Аннушка — моя крестница, я люблю ее, как родную дочь, рада за счастье ее с мужем и в обиду их не дам! А Игнатий — хороший человек, работя­щий, бескорыстный и самоотверженный, — закончила мать, зевая. — Однако спать пора.
Слушая разговор отца и матери, Егорушка многого не по­нимал, но ему ясно стало одно, что отец его тоже чего-то боится. Страх отца неприятно подействовал на сына. Он считал своего папу самым главным в селе, а потому и самым сильным. После всего услышанного такое пред­ставление об отце поколебалось. И наоборот, мать, всегда такая тихая, скромная и покорная во всем отцу, предста­ла перед ним более смелой и сильной, чем она казалась. Такое открытие радостно взволновало Егорушку и успо­коило.
«Мама! Милая мама», — мысленно шептал он, и веки его начали смыкаться. Последние слова матери он слышал уже сквозь сон.