Смерть Беспалова больше всех поразила Егорушку, сына отца Якова, мальчика восьми лет. Правда, когда все это произошло, Егорушка спал крепким сном. До его пробуждения успокоенная вдова Беспалова забылась. Но мальчик сразу почувствовал, что в доме почему-то необычайно тихо, тревожно. Все говорили шепотом. В зал детей не пускали и что-то страшное скрывали от них. Но из разговора на кухне работницы Устиньи с работником Кузьмой он понял, что {тот непоседливый, шумный управляющий (o gerente buliçoso e barulhento)}, который вчера спорил, шутил, смеялся, ночью утонул и что его сегодня «резали».
Все это было так невероятно, что Егорушка никак не мог поверить в правду слов Устиньи и Кузьмы. Перед глазами стоял живой Беспалов. Егорушка слышал его голос, смех и никак не мог понять, зачем резали человека. Он вспомнил, как перед Троицей работник Кузьма резал телёнка, и от одной мысли содрогнулся, что и Беспалова так же положили во дворе на стол и [сдирали с него шкуру (tinham-lhe arrancado a pele)]. А он не мог и слова сказать, потому что перед этим у него отрубили голову, как у телёнка, и [бросили ее в шайку (atiraram-na para uma selha)].
Но эта картина, [наглядно (de modo visível)] возникшая в детском воображении, хотя и была ужасна, не могла еще так потрясти Егорушку, как он был [потрясённый (abalado)], [когда увидал Беспалова в гробу.(quando viu Bespalav no caixão)] До этого на каждом шагу [жизнь торжествовала над воображением (a vida triunfava sobre a imaginação)]: радостно зеленели в саду деревья, пел петух на дворе, на улице блеяли овцы, слышался скрип обоза. Каждая минута дня напоминала чем-нибудь о жизни и подавляла мысль о смерти.
Егорушка онемел и задрожал всем телом, когда вместе с работницей Устиньей протолкался на край могилы, над которой на перекладинах стоял гроб. Мальчика поразило лицо утопленника: оно посинело до черноты и опухло. От могилы веяло сыростью и еще чем-то противным, вызывающим тошноту.
Отец Егорушки в дорогой ризе что-то говорил на печальный распев и кадил над гробом. Хор пел «Вечную память». Потом два мужика взяли крышку гроба, закрыли ею покойника, набрали в рот гвоздей и стали заколачивать.
«Заколачивать!» Егорушка задохнулся. Сердце его, казалось, остановилось. Потом забилось часто и больно, как будто это его, Егорушку, закрыли в гробу и он там, под крышкой, слышит удары молотков, хочет подняться, крикнуть — и не может.
Гроб на белых холстах опустили в могилу. Все стали горстями бросать в нее землю. Устинья дала Егорушке комок холодной глины и сказала:
— Брось и ты.
Мальчик попятился, задрожал, протестуя всем существом.
— Я не хочу!.. Я не хочу в могилу!..
Его принесли домой без сознания. Когда он пришел в себя, ему показалось, что все вокруг поблёкло и помертвело. Он ходил, как больной. Временами его снова охватывал страх, замирало сердце. Он старался держаться поближе к людям, но и с ними не находил покоя. В зале вдова Беспалова справляла поминки. Все пили, ели и разговор вели о покойном. А это снова воскрешало черный гроб, а в нем почерневшее лицо утопленника.
Егорушка бежал на кухню, которая по случаю похорон была полна богомолками, «Христовыми невестами», как называли в Духове набожных старых дев. Они помогали Устинье раскладывать кушанья на тарелки, мыть посуду, кипятить самовар. Егорушка многих богомолок знал: они в праздники были завсегдатаями на поповской кухне.
И богомолки говорили об «убиенном», что ему будет ТАМ уготована жизнь беспечальная, райская, что все грехи ему за насильственную смерть будут прощены и что он удостоится вместе с херувимами и серафимами славить господа. Обо всем этом повествовалось неторопливо, кротко, с благоговением и долгими вздохами. Они очищали тарелки от того, что осталось после гостей, пожирали объедки, гарнир затирали корочками хлеба и высасывали его, облизывая пальцы и губы.
Кривая богомолка особенно старательно сцеживала из бутылок и рюмок капли недопитых вин в стакан и после каждого раза, посмотрев на свет, прятала его в залавок. Другая, сухорукая, внимательно наблюдала за этим и чуть заметно ухмылялась. Когда же драгоценной влаги набралось по верхний ободок стакана, она незаметно подкралась сзади и, значительно подмигнув остальным, вытянула все вино до капли, пустую посудину поставила перед кривой и с притворным смирением поблагодарила:
— Спасибо вам, Федора Кондратьевна!
Куда девалось кроткое смирение кривой! Здоровый глаз ее сверкнул такой мстительной злобой, что сухорукая попятилась.
— Не-ет, не уполозишь, змея! Я тебя, подлая, выведу на чистую воду! — Кривая решительно приступила к сухорукой, рванула па ней кофту, и из-за пазухи богомолки полетели на пол конфеты, печенье и серебряная ложка.
Сухорукая, как кошка, бросилась на кривую, здоровой рукой наотмашь ударила ее по скуле. Другие богомолки с визгом повскакивали, сцепились. Зазвенела посуда. Егорушка спрыгнул с лавки и бросился вон.
На дворе работник Кузьма прилаживал новую ось к навозной телеге-одноколке. Попович позвал его:
— Дядя Кузьма! Пойдем скорей на кухню, там богомолки дерутся!
— Дерутся, говоришь? — Оживился Кузьма, ловко выпустил в сторону топор, который, описав в воздухе дугу, воткнулся носком в чурбан.
— За волосы друг друга таскают!
Кузьма упёр руки в боки и захохотал на весь двор.
— Пойдем скорее, дядя Кузьма!
— Ой, нет, уволь, Егор. Мое дело на дворе. А чертей в богомолках унимать я не наймовался. В них этих чертей-то что мякины вон в той посудине, — он кивнул на пелевник у стены. — Прах с ними, пускай хоть глаза повыцарапывают, дармоедки проклятые! — Кузьма плюнул на руки, взял топор и посоветовал: — И ты, парень, но ходи: не мужское то дело. Посмотри лучше, как я телегу налаживаю.
Егорушка остался с работником. Кузьма загнал между спицами ось, смазал ее дёгтем, надел колёса, крутнул их и, отойдя в сторону, довольный своей работой, похвалил:
— Не телега, а карета! Садись, прокачу!
Мальчик с радостью согласился. Кульма побежал по двору, смешно взлягивая, мотая, как лошадь, головой. Егорушка смеялся от души, забыв мрачные думы о смерти.
Но с наступлением вечера чувство страха снова начало овладевать им все больше и больше. Ужинал он, угнетённый думой, что вот приближается ночь, скоро все лягут спать и он останется в детской среди малышей один, совершенно беззащитный. Полуглухая и полуслепая бабушка не защита.
Первый раз в жизни Егорушка молился богу сознательно. Он не просто, как раньше, повторял вслед за матерью слова молитвы, а действительно всем трепетным сердцем просил бога: «Избави мя от лукавого!» С надеждой и верой, что молитва его услышана, он разделся и лёг. Пока в детской не спали малыши, возились и смеялись, он чувствовал себя спокойно. Но вот они смолкли. Перестала вздыхать и ругать кого-то бабушка. В детской стало тихо-тихо. Но сон к Егорушке никак не шел. Становилось все сумрачнее. С сумраком возвращался и страх.
Егорушка старался не вспоминать о похоронах Беспалова, думать о другом. Но в памяти оживало все такое, что непременно было связано с покойниками. Вспомнился рассказ бабушки о том, как старуха легла спать с внучком на печь и ночью умерла.
«Наша бабушка тоже очень стара и вдруг как-нибудь умрёт в детской. А может быть, сейчас уже умерла!» — подумал мальчик, и сердце сильно заколотилось в груди. Он затаил дыхание и прислушался. Бабушка тихонько похрапывала. Это успокоило.
И сразу же в памяти ожил рассказ богомолки о том, как парни, чтобы напугать девок, нарядили своего товарища покойником, принесли на супрядки и положили на стол. А он и в самом деле «по наказанию божию» умер на столе.
В зале стенные часы пробили одиннадцать.
«Вот оно, самое страшное время ночи до первых петухов! — ужаснулся Егорушка. — В это время как раз мертвецы и поднимаются из могил. Вот возьмет да и явится сейчас Беспалов: ведь здесь он провел последние часы жизни! Может быть, он, как утопленник, о котором недавно читала мама, уже «стучится под окном и у ворот»?»
Егорушка приподнял одеяло, глянул в щёлку на окно и... обмер: стоявший на подоконнике горшок с цветком ясно представился ему черной, распухшей головой утопленника. Егорушка вскрикнул на весь дом и бросился из детской в спальню к отцу и матери.
Родители не на шутку перепугались за сына. Они успокоили его, положили спать между собой. Чтобы мальчику не так было страшно, мать зажгла лампадку перед образом и, обняв сына, долго рассказывала ему веселые истории, отвлекая от страшного. Егорушка перестал всхлипывать, прижался к матери и затих.
— Уснул, слава богу, — облегчённо вздохнула мать.
Но Егорушка только дремал и всеми силами отгонял от себя сон, боясь, что его сонного перенесут в детскую, и притворялся, что спит.
— Как ты, мать, допустила, что мальчишка оказался на похоронах?
— Он за Устиньей увязался. А та по доброте сердца разве может в чем-то отказать детям?
Родители помолчали. Отец глубоко вздохнул и прошептал:
— Ужасно!.. Ужасно!..
— Я тоже думаю, как ужасно все произошло, — согласилась мать. — Вчера сидел с нами за одним столом, а сегодня... Как это у Державина сказано: «Где стол был яств, там гроб стоит»...
— Я не об этом, Аня, — перебил отец. — Конечно, то, о чем ты говоришь, ужасно. Но ужаснее другое... — Он приподнялся на локоть и ожёг Егорушкину щеку горячим дыханием. — Ты не чувствуешь разве, что после амнистии к трехсотлетию царствующего дома народ осмелел? Ты думаешь, смерть Беспалова случайное дело? А избиение до полусмерти Таранова? Это не то, что драка парней из-за девки... Это, Аня, дело политическое...
— Полно-ка, отец, — возразила мать. — В смерти Беспалова во всем виноват дурак Саврасов.
— Саврасов, конечно, дал повод. Но лошадей-то в омут пустил не он, — возразил отец. — Я боюсь, что еще и Векшину пустят красного петуха, как в шестом году в именье Ефремова. Говоря между нами, он заслужил этого: потерял всякое чувство меры и гнет мужиков в бараний рог. Но ведь он наш сосед, через дорогу живем. Случись что — ужасно!.. Ужасно!..
— Я не узнаю тебя, отец, — тихонько засмеялась мать. — Ты, точно Егорушка, перепугался смерти Беспалова.
— Нет, Аня, не смейся: дело гораздо серьезнее, чем тебе кажется. Прав был Беспалов, царство ему небесное, что ссыльные рабочие оставили после себя след. А теперь вот новый мой прихожанин из больницы посерьезнее будет путиловцев. Я с первой встречи понял, что он скоро найдет общий язык с мужиками.
— У тебя, Яков, все политика. Помешался ты на ней. — В голосе матери Егорушка почувствовал недовольство. — Ты даже Игнатия подозреваешь и меня коришь, что я в Троицын день помешала старосте в чем-то уличить его. Но ты, Яков, помни, что Аннушка — моя крестница, я люблю ее, как родную дочь, рада за счастье ее с мужем и в обиду их не дам! А Игнатий — хороший человек, работящий, бескорыстный и самоотверженный, — закончила мать, зевая. — Однако спать пора.
Слушая разговор отца и матери, Егорушка многого не понимал, но ему ясно стало одно, что отец его тоже чего-то боится. Страх отца неприятно подействовал на сына. Он считал своего папу самым главным в селе, а потому и самым сильным. После всего услышанного такое представление об отце поколебалось. И наоборот, мать, всегда такая тихая, скромная и покорная во всем отцу, предстала перед ним более смелой и сильной, чем она казалась. Такое открытие радостно взволновало Егорушку и успокоило.
«Мама! Милая мама», — мысленно шептал он, и веки его начали смыкаться. Последние слова матери он слышал уже сквозь сон.