quarta-feira, 29 de outubro de 2014

Capítulo 21

Раменье Егорушке показалось серым, очень бедным. В сравнении с Духовым оно выглядело так убого, что по­повичу стало обидно за своего товарища, что тот родился и вырос в такой деревне. И в то же время приятно было ду­мать, какой у них в селе хороший дом.
Раменье — деревня большая. Но в ней мало изб покры­то тёсом или дранкой. Большинство их стояло под почер­невшей соломой. И сами избы покосились или посунулись вперед, как старухи на клюшку. Одна старенькая избёнка, на позеленевшей от ветхости крыше которой росла не­большая березка, совсем провалилась в землю. Ее малень­кие слепые оконца опустились до самой завалинки. К этой халупе и свернул Мишутка. Когда он отворил низенькую дверцу, изнутри пахнуло на Егорушку таким тяжёлым, спёртым воздухом, что он затаил дыхание и не сразу ре­шился войти. Пахло грязными пелёнками и прокисшей ов­чиной.
В лубяной зыбке, в тряпье, лежал и плакал грудной ре­бёнок. На грязном полу играли две голопузые девочки. А налево, в углу, около кучи льняных отрепьев, сидела на низенькой скамейке баба. Одной рукой она набирала пряд­ку, другой ссыкала ее, вращая веретеном трубицу. От встряхиваемых отрепьев поднималась такая пыль, что ще­котало в носу и першило в горле.
—  Хто там? — спросила баба.
—  Это я, мам, — отозвался Мишутка дрогнувшим голо­сом, сел на отрепья и припал к матери.
—  Стосковался, сердешный мой?
—  Да, — швыркнул носом сын.
—  А это что у тебя?.. Где взял?.. Не украл?
— Что ты, мама! Это дедушка Лаврентий гостинец те­бе послал.
— Ну? Дал же бог доброе сердце старику! И тебя успел приодеть?
— Он, мам, картуз мне новый купил! — Мишутка снял с головы бесценный подарок и протянул матери: — Погля­ди-ка: у него в нутре-то пружина, чтобы не мялся!.. Я в ем в школу буду ходить!
Мать положила натруженную руку на голову сына и за­молкла. У нее горько покривились губы. «Не отец, не мать-калека снаряжают тебя в школу, кровинка моя, а добрые люди», — сморгнула баба навернувшуюся слезу.
— Ты чего, мам? — забеспокоился сын и полез в кар­ман. — На-ка вот еще!
— Чтой-то? — перепугалась мать, развернув узелок.
— Это я заработал!
—  Поди, дедушка Лаврентий послал па бедность?
—  Святая икона, сам!
—  иде?
—  Мы с дедушкой у попа навоз возили.
— Мишенька, кормилец ты мой! — Мать обняла сына и расплакалась. Мишутка тоже утёр рукой глаза и подно­сом. — Первые трудовые матери принес!.. Спасибо, сынок!.. По гроб тебе этого не забуду!.. И дедушке Лаврентию спа­сибо скажи: на добрую дорогу наставляет тебя.
Ребенок в зыбко заревел, зашелся. Мать попросила Мишутку принести ей малыша. Утерев пальцами ревущему ребенку нос, она откусила кренделя, пожевала его и суну­ла нажевыш маленькому в рот. Ребенок зачмокал губами и затих.
—  Анютка, Манька, подьте сюда! — крикнула баба де­вочкам.
Малыши подбежали. Она дала им по кренделю.
—  Что за паренек это с тобой, Миша? — спросила мать, пережив первую радость встречи.
—  Это Егорушка, попов сын.
Егорушка подошел и передал бурак с молоком.
—  Мама гостинца послала.
—  Спасибо, родимый! Присядь вон там на лавку, устал, чай, пока шел.
Егорушка сел в стороне, у стола, над которым роем поднялись встревоженные мухи.
В избу вошла хозяйка дома, та самая Марья, у которой недавно продали с торгов корову. Девочки вскочили с по­ла и бросились к ней, хвастая гостинцами. Но мать на гос­тинцы только взглянула. Она была расстроена. Неласково оттолкнув малышей в сторону, прикрикнула на них:
—  Не вертитесь под ногами: не до вас мне седни, горе вы мое! — и пошла к залавку.
— Марьюшка, — вслед ей сказала Мишуткина мать, — прими-ка  бурачок-от.  Молочка  мне попадья прислала, пусть ребятишки побаловаются.
Марья не отозвалась. Она утёрла грязным фартуком глаза, запустила по локоть руку в помойное ведро и нача­ла в сердцах что-то разминать в нем. Мишутка принял от матери бурак и отнес его к Марье на залавок.
—  Ты, Миша, знать, и себе не оставил ни грошика на гостинцы? — забеспокоилась мать, когда сын снова сел око­ло нее.
—  Не оставил. 
—   Возьми один двугривенничек.
—   Нет, не надо. Я в сенокос еще заработаю.
Марья с ведром вышла из избы, так и не сказав ни сло­ва. Мать Мишутки, морщась, передвинула руками ноги.
—  Болят?
—  И не спрашивай, Мишенька: они завсегда болят.
—  Давай я натру их тебе.
—  И то, потрудись-ка, родной!
Мишутка снова отнес ребенка в зыбку, помог матери лечь на отрепья, достал с полицы бутылку какой-то едко пахнущей жидкости, снял с ног матери валяные опорки и начал втирать лекарство.
—  Помогает?
— Сдается, полегшало, как пользовать  это  втиранье стала. Спасибо новому доктору: бесплатно дал. Теперь по избе-то брожу помаленьку.
Мать у Мишутки была еще не старая женщина, лет тридцати. Но горе, нужда и болезнь надломили ее и соста­рили преждевременно. Муж ее, хороший, работящий му­жик, простыл на лесосеке и слёг. Марфа, Мишуткиа мать, лечила его домашними средствами: парила в бане, натирала скипидаром, кликала бабку спрыснуть с уголька. Но огне­вица задушила больного. Осталась вдова с четырехлетним сыном одна. Свой хлеб до рождества съели. Кормиться чем-то надо было. Оставила Марфа сына под чужим присмот­ром да и поехала в лес на вывозку бревен, а весной пода­лась на свивку плотов.
Дело вдовье, одежонка немудрая. В первый же год за­знобила ноги и занемогла «костоломом» так, что и свет не мил. Прожила, какой был, достаток, избенку. За одно ле­ченье сколько добра Квасову пересовала — не счесть. Те­перь вот и сидит под чужой крышей ради Христа, смотрит сквозь слезы, как пришедший навестить сын трудится око­ло ее недужных ног.
—  Больно, мам?
— У меня все, Мишенька, больно: и ноги, и сердечушко мое сирое. Кабы не ты, молила бы я смертыньки у бога.
...В обратный путь мальчики шли молча, пригорюнив­шись. Мишутке страшно жалко было оставить мать в чу­жой избе, где можно было задохнуться от одной пыли. А куда ее возьмешь? Спасибо, дед Лаврентий его приютил. «Надо расти поскорее», — решил мальчишка.
У Егорушки тоже нелегко было на душе. Он впервые в жизни увидал такую беспросветную бедность. Было боль­но за друга и его несчастную мать.

domingo, 26 de outubro de 2014

Capítulo 20

В середине июня у отца Якова начали возить навоз. Лаврентий, как и обещался, пришел нагружать телеги, взял с собой и Мишутку погонять лошадь. Доверили и Егорушке такое дело, и он быстро его освоил. Пять дней на­пряжённого, но весёлого труда были для мальчиков насто­ящим праздником.
А как же! Проводить лошадь с возом в поле, а потом прокатиться до дома на порожней навозной телеге с ги­каньем и свистом, показать свое уменье править — для ко­го из деревенских мальчишек не составляет высшего сча­стья? Упёршись бёдрами в передок одноколки, держась за вожжи, лететь навстречу свежему ветерку, который при­ятно охватывает все тело и пузырит сзади рубашку, — бла­женство! А потом — люди же на тебя смотрят: герой!
Страшная гибель Беспалова Егорушке и не вспомина­лась.
Мишутка совсем забыл о своем Раменье и о доме. Но кончилось развесёлое дело — он стал задумываться по ве­черам, тосковать по мамке, хотя она, раздражительная из-за болезни, была скупа на ласку. Чаще Мишутка, досаж­давший неуёмной резвостью, слышал от нее и грубый окрик:
— Да когда же тебя лихоманка возьмет, баловник!
Нередко мать даже бивала за шалости. И сын обижал­ся на нее. Но теперь все обиды забылись. Мальчику с каж­дым днем все больше и больше хотелось повидаться с ма­терью.
Дед Лаврентий понимал, о чем тоскует внук, и готовил для него радостную неожиданность. На третий день после окончания работы у отца Якова, когда они завтракали в своей сторожке, дед вытащил из кармана кисет, достал из него четыре серебряных рубля и пять мелких монет.
— Гляди, мужик, сколько мы с тобой заработали! — показал он на ладони внуку. — Это вот, Михайло, мне руб­ли-то. А тебе батюшка по двугривенному на день положил. Маловато, конечно: девчонкам за ту же работу по четвер­таку отвалил. Ты работал не хуже их, но мал еще, ничего не попишешь... Тэ-эк... Значится, твоих-то   пять   двугри­венников, тоже рубль. Что мне с ними прикажешь де­лать?
Такой вопрос деда был для Мишутки полной неожидан­ностью. Мать никогда не советовалась с ним, как поступить с деньгами. Да и были ли они у нее, сын не знал. Скорее всего, не было.
— Что, не знаешь, куда и деть их? — спросил, смеясь, дед. — Может, на леденцы да на семечки  выдавать   тебе каждое воскресенье по пятаку?
Это было заманчиво. Мишутка улыбнулся. А дед про­должал размышлять:
— Или купить тебе на них ситцу на рубаху? Осенью, чай, в школу надо.
Рубаха? Куда бы лучше! Ситцевых рубах Мишутка не нашивал. А тут будет такая же, как у Егорушки!
— Нет, рубаху мы на них не будем покупать, Михайло, — передумал дед. Лицо у Мишутки вдруг стало груст­ным. Но старик успокоил внука: — В школу я тебя сам сна­ряжу. Давай-ка лучше так поступим мы с тобой. Сходи сегодня домой и снеси свои деньги матери. Пусть и она по­радуется, не все же ей горе горевать.
Мишутка даже подпрыгнул. Сам он не смел проситься у деда домой, боясь обидеть старика такой просьбой. Он думал до этого, что раз дед Лаврентий взял его к себе, то о матери надо позабыть. А тут вот как обернулось дело! Мишутка с благодарностью посмотрел деду в глаза. А тот поучал внука:
— О матери, Миша, забывать нельзя. Она тебя корми­ла и одевала. А подрос — ты ей должен помогать. Но ты не тужи: пятак на гостинцы я тебе при случае дам. Потом мы с тобой на покосе у попа еще заработаем — будешь коп­ны возить или на стогу стоять. — Лаврентий положил пять двугривенных в тряпичку и завязал их в узелок. — Это ма­тери отдашь. Спрячь подальше и не потеряй, — предупре­дил внука. — А на эти, — достал пятиалтынный, — купи в лавке у Мартьянова кренделей, гостинец от меня боля­щей.
Мишутка запрятал узелок поглубже в карман, серебрушку сунул за щеку и побежал к выходу. Но дед оста­новил его, вытащил из-под кровати свой зеленый сундучок, открыл, и Мишутка увидел в нем новый суконный картуз с блестящим козырьком.
— На-ка, надень. В гости идешь, не как-нибудь. Но по­том, смотри, опять уберем, — предупредил дед. — В школу в нем ходить будешь.
В сторожку вбежал Егорушка. Он с завистью посмот­рел на Мишуткину обновку: такого настоящего картуза у него еще не было. Он носил панамки, которые искусно ши­ла мать. Егорушка спросил:
—  Ты куда?
—  В Раменье, к мамке наведаться.
—  Возьми меня с собой!
Мишутка согласился.
— Только ты, Егорий, у матери спросись, — посовето­вал дед. — Как бы гневаться не стала.
Мальчики купили связку кренделей и побежали в дом Егорушки, с аппетитом жуя разломленный по-дружески крендель. Мать была довольна, что сын не ушел с Мишуткой без спросу, и разрешила ему сходить в деревню.
— Ты, Егорушка, тоже унеси гостинец больной, — на­путствовала она. — С   пустыми  руками   идти   неудобно. Возьми бурачок молока.

sexta-feira, 24 de outubro de 2014

Capítulo 19

Мишутка зажил с дедом неплохо. Правда, достаток Лаврентия был не ахти какой: семьдесят пять целковых в год, как он сам говорил. На шесть рублей с четвертаком в месяц не разживешься, когда и на хлеб и на приварок при­готовь наличные. Хмельного старик не употреблял, но без чаю и табаку жить не мог. А на это опять клади полтора целковых в месяц. Жизнь небогатая. Но Лаврентий ценил то, что он, седой сирота, всегда имеет теплый угол и «ка­зенный свет».
Служа еще у барина в конюхах, Лаврентий хорошо на­учился шорничать, а потом и сапожничать. Под старость лет ремесло пригодилось. В свободные дни и в долгие зимние вечера он шил и ремонтировал мужичьи бродни, чинил сбрую. И это поддерживало старика. Так что для него не в диво был кусок мяса в горшке, а в каше ложка масла.
Человеком он был чистоплотным и аккуратным. По­койница жена не любила грязи в доме, и он за долгие го­ды жизни с ней привык, чтобы во всем был порядок: сам два раза в неделю мыл пол в сторожке и каждый год белил потолок и стены. Бельё тоже стирал сам. Постель у стари­ка была небогатая, но чистая, аккуратно прикрытая де­рюжным одеялом.
Дед и Мишутку сразу приучил к чистоте: строго следил за тем, чтобы внук мыл руки перед едой, а перед сном — и ноги. В чистоте у Мишутки за неделю сошли цыпки с рук и ног. Определил Лаврентий для мальчика и посильное де­ло: подметать пол, чистить картошку в суп, мыть посуду после еды, а на полатцах оправлять свою постель. Старик любил внука и относился к нему как к равному. По утрам советовался с ним:  
— Что будем сегодня варить, Михайло? У нас есть ку­сок мяса, картошка, крупа. Можно суп с крупой, а кар­тошку пожарить. Можно и наоборот: картошку — в суп, а из крупы — кашу.
Мишутке больше нравилось «наоборот», и дед согла­шался.
Вечером старик доставал с полицы шашки и предлагал:
— Сыграем, Михайло!
Шашки Мишутка любил. Старый и малый садились друг против друга и просиживали долгонько. Лаврентий в шашки играл мастерски. Это искусство он, как и грамоту, постиг на барской конюшие настолько, что барина, как вы­ражался, «в дамский запирывал». Внука он начал обучать с поддавков и уголков. Мальчишка быстро освоил то и дру­гое. Через три дня он уже пробовал играть «по-праськи», то есть по-настоящему.
Дед поддавался ему, развивая у внука интерес к игре и укрепляя уверенность в своих силах. Мишутка шумно торжествовал победу. Тогда дед, чтобы немного отрезвить внука, обычно говорил:
—  Ну, сыграем теперь в последний раз. Победил ты ме­ня, старика. Надо как-то отыграться.
—  А если, дедушка, я тебя опять обыграю? — спраши­вал самоуверенно внук.
— Вполне возможно: у тебя молодой ум, быстрый, — соглашался дед, передвигая шашку по-игроцки, и спра­шивал: — Теперь куда изволишь пойти, Михайло Алек­сеевич?
— А мы сюда пойдем, Лаврентий Маркович.
— Сюда?.. Тэ-эк... Озадачил  ты  меня. — Дед хмурил брови. — А если мы сюда? — спрашивал он и, будто нере­шительно, толкал пальцем шашку.
— А мы ее съедим! — торжествовал Мишутка и смеял­ся над оплошавшим дедом.
— Смотри ты, какая незадача! — сокрушался дед, по­глаживал в раздумье бороду и незаметно улыбался в ус, готовя ловушку ничего не подозревавшему внуку. Он под­давал еще шашку, а потом шагал через одну, вторую, третью и выходил в дамки.
У Мишутки дух занимался. Он ерзал, старался испра­вить оплошность, но, куда ни ходил, попадал под новый удар. Скоро у него оставалась одна или две шашки, и хо­дить было некуда.
— За бахвальство, Михайло, придется до завтра в нуж­нике посидеть, — беззлобно смеялся дед.
Мишутку обижал проигрыш. Дед утешал его:
— В жизни, Миша, не всегда удача. Бывает, что и ту­маков надают. Привыкай ко всему, парень.

sábado, 18 de outubro de 2014

Capítulo 18

Новый день после страшной ночи был радостным в жиз­ни Егорушки. У него неожиданно появился хороший друг. Утром, когда вся семья Сосповских сидела за чаем, пришел церковный сторож Лаврентий, и не один, а с мальчиком Егорушкина возраста. Отец вышел к нему на кухню. Вы­бежал и Егорушка.
— Что это за мальчик? — спросил отец Яков.
— Внук мой, батюшка,— ответил смущенно Лаврентий и пояснил:— Двоюродный внук-то.
— В гости к деду пришел?
— Оно вроде бы и так, — оробел старик, почесал в за­тылке, крякнул и решился: — Просить, батюшка, за маль­чонку пришел... Сиротинка он у меня: отец его, Алексей-то Сукманов, сами знаете, давно помер, а мать все болеет и Христа ради чужой помощью живет... Бедность — и не при­веди ты господи! Жалко мне ее и мальчонку стало. Вот и пришел попросить вас, чтобы он, Мишутка-то, при мне, в сторожке жил.
Отец Яков слушал просьбу старика, смотрел на стыдли­во потупившегося и прижавшегося к деду мальчика, мол­чал. Лаврентий переступал с ноги на ногу и терпеливо ждал. Молчание батюшки встревожило старика. Боясь от­каза, он стал горячо убеждать отца Якова:
— Опять же в школу пора ему... Парнишка толковый, учить надо. Да и мне под старость одному трудно: не к ко­му  прислониться.  А  тут как-никак хоть мал, все живая душа.
Поп колебался. Вмешалась мать Егорушки, вышедшая на кухню. Она глянула на растерявшегося мальчонку и сразу все оценила по-своему. Мишутка ей понравился. Лав­рентий, как она поняла, уже приложил к нему руки: воло­сы у мальчика были подстрижены, сам он помыт и одет в новые пестрядинные портчонки и такую же рубаху. Но главное, что отвечало личным расчётам попадьи, Мишут­ка мог стать неплохим товарищем для ее сына. А это осо­бенно важно было сейчас: Егорушка мог быстрее забыть все, чем был так тяжело потрясён. Матушку Анну удивила нерешительность мужа.
—  Что же ты молчишь, отец? — спросила. — В сторож­ке места хватит!
Отец Яков подумал еще — правда, более для виду, что вопрос все же решает он сам, — и согласился.
Лаврентий, жалкий, униженно сгорбившийся в прось­бе, получив согласие, приосанился, заулыбался и, ероша Мишуткины волосы, ободрил его:
— Теперь мы с тобой, парень, заживем! — Отцу Якову Лаврентий поклонился, поблагодарил и пообещал: — Буде­те навоз возить — покличьте, помогу телеги наваливать... За так помогу!
— Это лишнее, Лаврентий, — с достоинством отказался поп. — Я — не Векшин: за помощь спасибо, а за работу за­плачу.
Матушке Анне растроганный старик поцеловал руку и признался:
—  Детишек я очень люблю... жалею.
Попадья усадила деда и внука за кухонный стол. Устинья подала им по частице пирога и налила по чашке спитого чаю.
...Мишутка и Егорушка быстро подружились, вместе носились по селу. Егорушка объяснял своему новому това­рищу, в каком доме кто живет, через какие дворы разре­шается проходить на реку, у кого какие собаки, и был очень доволен, что знает больше Мишуткиного.
Однако Мишутка скоро удивил Егорушку своим знани­ем жизни и умением делать кое-что. Когда они подбежали к строящемуся дому Векшина, он взял в руки комок све­жей земли и с видом знатока заметил:
—  Какая хорошая глина!
—  Чего в ней хорошего? Брось, грязь одна.
—  Тоже, грязь! Понимаешь ты. Хошь, я тебе из этой грязи соловья слеплю?
—  Не хвастай!
—  Я не хвастаю. И запоёт соловей-то.
Мишутка выбрал кусок глины помягче, примостился на доске и стал умело мять его. Егорушка наблюдал. Из гли­ны действительно получалось что-то похожее на птицу. Мишутка выковырял щепочкой снизу на птичьем брюхе отверстие, проделал щель с хвоста, прутиком проткнул с боков дырки, поднес «соловья» к губам и начал выигры­вать такие же трели, какие выигрывают на ярмарке гор­шечники, продавая глиняные свистульки.
—  Здорово! —удивился Егорушка. — Где ты научился?
—  У нас в деревне один дед лепил соловьев и прода­вал. А я помогал ему. Он мне по копейке за три штуки платил.
—  Врешь!
— Соври ты так. Я еще и  свистки  делать  из  липы умею, — хвастал Мишутка. — Их делают так...
За воротами купеческого дома послышались громкие го­лоса мужиков и баб. Мальчики насторожились. Скоро из калитки вывалились на улицу человек десять. Их выпро­важивал со двора сам Векшин, чем-то сильно разгневан­ный.
—  Пойдем отсюда! — потянул Егорушка за руку Мишутку.
—  Постой, — отнял тот руку. В толпе он увидел двух мужиков из своего Раменья, а главное — впервые мог по­смотреть на купца Мартьянова, о котором он так много слышал дома. Купец представлялся Мишутке огромным, толстым чудовищем, а тут он увидел маленького, юркого человечка с рыжей чахлой бородёнкой. Векшин топтался в калитке, загораживая вход, и кричал:
— Нет у меня за такую цепу хлеба!  Проваливайте по­добру-поздорову!
«Как он их честит! — подумал Мишутка. — Как на ма­леньких, на мужиков-то кричит, обирало проклятущий».
Раменский мальчик знал о Векшине со слов взрослых куда больше, чем попович, живущий с купцом в одном се­ле. Мишутке было известно, что у Осипа Мартьянова зем­ли страсть, а хлеба —    тьма-тьмущая. У мужиков же его — кот наплакал, и они, чтобы не сдохнуть с го­лоду, должны покупать его у купца на заработанные в лесу деньги. А у кого нет денег, особенно летом, перед но­виной, берут в долг. Но тогда они должны платить втри­дорога или отработать на уборке урожая.
Два года назад, когда Мишуткина мать была еще не так слаба от болезни, брала и она у Мартьянова хлеба, а потом жала у него овёс. И Мишутка был с ней, помогал ставить снопы в бабки.
«У, живоглот!» — мысленно грозился Мишутка, глядя с ненавистью на купца, как грозилась когда-то усталая мать, с трудом бредя домой с купеческой пожни.
Мужики так ни с чем и побрели по домам. Мальчики, проводив их взглядом, задумались, что делать дальше. По­глядели вокруг — на площади, около волостного правления, толпился народ. Босоногие друзья, недолго раздумывая, по­неслись туда вперегонки.
Мужики и бабы грудно стояли перед невысоким крыль­цом, на котором на двух столах виднелись три самовара, две дублёных шубы, несколько пар поношенных сапог, ку­сков пять холста и еще что-то в куче. Под окном правления пёстрая корова, ко всему равнодушная, пожевывала ле­ниво и похлёстывала себя метёлкой хвоста по бокам. Возле нее Мишутка узнал знакомую бабу. Она то гладила Пест­руху, то брала из фартука клок травы и кормила ее.
—  Тётенька Марья! —  обрадовался Мишутка и бросил­ся к хозяйке коровы.
—  А, Миша, —  безучастно отозвалась баба.  
—  Мама-то еще у вас?
—  У нас, у нас... Куда ей деться?
—  Хворает?
—  Да что ты, пострелёнок, прилип ко мне? Третьёва дни из дома ушел и расспрашивает, скажи, год не видал матери-то, — заругалась   тетка   Марья. — Не до тебя мне седни, Мишка. Пеструху-то за недоимки отняли. — И баба заревела.
За столом волостной старшина Комлев, крепкий мужик из деревни Поплавок, стоял с деревянным молотком в руке и за бесценок спускал с торгов жалкие крестьянские по­житки. Скоро он с ними покончил. Очередь дошла до ко­ровы.
Марья охнула, обняла кормилицу за шею, припала к ней щекой, запричитала, как над покойником. Но старши­на словно не слышал, как убивалась баба, показал на Пеструху и объявил:
—  Корова по четвертому телёнку. Дойная. Телилась под благовещенье.
К Пеструхе пробились раменский маслобойщик Дудин и бобылевский богач Дуплов, стали щупать вымя, рёбра, считать кольца на рогах.
Марья оторвалась от коровы, протянула руки к стар­шине.
— Иван Федулыч! Поимей божецкую милость!.. Упло-тим!.. Все недоимки уплотим! — выкрикивала в плаче ба­ба. — Мужик заробит!
Десять целковых! — выкрикнул Дудин. Волостной старшина поднял молоток. Марья упала и завопила:
—  У меня махоньких-то трое!.. Трое-е!  Иван Феду­лыч!.. Загинут без молока ребятишки!
У Мишутки задрожали губы. Рукавом новой рубахи он вытер глаза и нос. Егорушка не понимал всей глубины го­ря бабы, но, глядя на Мишутку, тоже насупился.
— Пятнадцать! — перебил Дудина бобылевский бога­тей.
Молоток старшины снова взыграл вверх. Из толпы вы­нырнул Исусик.
— Шестнадцать! — надбавил он.
В толпе пошел глухой ропот:
— Побойся бога, Елизарыч!
Вчера сноху в землю зарыл, а седни через чужое горе к богачеству поспеваешь! А еще староста церков­ный!
Исусик ничего не слышал. Он суетился около коровы и набавлял по полтиннику, по четвертаку и, наконец, по гривеннику. Три богатея подняли цену Пеструхи до два­дцати с полтиной. Старшина дважды застучал ее и поднял молоток в третий раз.
Марья, обессилевшая в горе и замолкшая на время, взвыла с новой силой и на коленях поползла по утоптанной земле к крыльцу правления.
— Под сорок корова-то стоит, ироды! Младшенькому-то семь месяцев... а у меня в грудях молока нетути!
— Двадцать с полтиной... три! — с неумолимой жесто­костью, как приговор, прозвучал над Марьей голос власти.
После третьего удара баба хлестнулась на ступеньки.
Исусик накинул Пеструхе веревку на шею. Мужики и бабы начали расходиться. А Марья как упала на лестницу, так и лежала. Она не причитала больше, только плечи ее вздрагивали под старенькой пестрядинной кофтёнкой. Две бабы стояли около нее и, подперев подбородки ладонями, сокрушенно качали головами. Мишутка подсел к убитой горем бабе.
— Тетка Марья, не изводись! — сказал он, как большой.
— Мишенька, да ведь как не изводиться-то? — подня­лась Марья и обняла мальчика. — Сам ведаешь: трое их у меня... Загинут без молока-то... И матку твою жалко: че­ловек, чай... И ей, хворой, давывала... А теперь куда я с ними денусь? — Марья завыла снова.
Егорушка стоял в стороне, слушал, как баба жалова­лась Мишутке, и никак не мог понять, зачем у нее отобра­ли корову и продали.

terça-feira, 14 de outubro de 2014

Capítulo 17

Смерть Беспалова больше всех поразила Егорушку, сы­на отца Якова, мальчика восьми лет. Правда, когда все это произошло, Егорушка спал крепким сном. До его пробуждения  успокоенная вдова Беспалова забылась. Но маль­чик сразу почувствовал, что в доме почему-то необычайно тихо, тревожно. Все говорили шепотом. В зал детей не пу­скали и что-то страшное скрывали от них. Но из разговора на кухне работницы Устиньи с работником Кузьмой он по­нял, что {тот непоседливый, шумный управляющий (o gerente buliçoso e barulhento)}, кото­рый вчера спорил, шутил, смеялся, ночью утонул и что его сегодня «резали».
Все это было так невероятно, что Егорушка никак не мог поверить в правду слов Устиньи и Кузьмы. Перед гла­зами стоял живой Беспалов. Егорушка слышал его голос, смех и никак не мог понять, зачем резали человека. Он вспомнил, как перед Троицей работник Кузьма резал те­лёнка, и от одной мысли содрогнулся, что и Беспалова так же положили во дворе на стол и [сдирали с него шкуру (tinham-lhe arrancado a pele)]. А он не мог и слова сказать, потому что перед этим у него отру­били голову, как у телёнка, и [бросили ее в шайку (atiraram-na para uma selha)].
Но эта картина, [наглядно (de modo visível)] возникшая в детском вообра­жении, хотя и была ужасна, не могла еще так потрясти Егорушку, как он был [потрясённый (abalado)], [когда увидал Беспалова в гробу.(quando viu Bespalav no caixão)] До этого на каждом шагу [жизнь торжествовала над воображением (a vida triunfava sobre a imaginação)]: радостно зеленели в саду деревья, пел пе­тух на дворе, на улице блеяли овцы, слышался скрип обо­за. Каждая минута дня напоминала чем-нибудь о жизни и подавляла мысль о смерти.
Егорушка онемел и задрожал всем телом, когда вместе с работницей Устиньей протолкался на край могилы, над ко­торой на перекладинах стоял гроб. Мальчика поразило ли­цо утопленника: оно посинело до черноты и опухло. От мо­гилы веяло сыростью и еще чем-то противным, вызываю­щим тошноту.
Отец Егорушки в дорогой ризе что-то говорил на пе­чальный распев и кадил над гробом. Хор пел «Вечную па­мять». Потом два мужика взяли крышку гроба, закрыли ею покойника, набрали в рот гвоздей и стали заколачи­вать.
«Заколачивать!» Егорушка задохнулся. Сердце его, ка­залось, остановилось. Потом забилось часто и больно, как будто это его, Егорушку, закрыли в гробу и он там, под крышкой, слышит удары молотков, хочет подняться, крик­нуть — и не может.
Гроб на белых холстах опустили в могилу. Все стали горстями бросать в нее землю. Устинья дала Егорушке ко­мок холодной глины и сказала:
—  Брось и ты.
Мальчик попятился, задрожал, протестуя всем суще­ством.
—  Я не хочу!.. Я не хочу в могилу!..
Его принесли домой без сознания. Когда он пришел в себя, ему показалось, что все вокруг поблёкло и помертве­ло. Он ходил, как больной. Временами его снова охватывал страх, замирало сердце. Он старался держаться поближе к людям, но и с ними не находил покоя. В зале вдова Беспа­лова справляла поминки. Все пили, ели и разговор вели о покойном. А это снова воскрешало черный гроб, а в нем почерневшее лицо утопленника.
Егорушка бежал на кухню, которая по случаю похорон была полна богомолками, «Христовыми невестами», как называли в Духове набожных старых дев. Они помо­гали Устинье раскладывать кушанья на тарелки, мыть посуду, кипятить самовар. Егорушка многих богомолок знал: они в праздники были завсегдатаями на поповской кухне.
И богомолки говорили об «убиенном», что ему будет ТАМ уготована жизнь беспечальная, райская, что все гре­хи ему за насильственную смерть будут прощены и что он удостоится вместе с херувимами и серафимами славить господа. Обо всем этом повествовалось неторопливо, крот­ко, с благоговением и долгими вздохами. Они очищали та­релки от того, что осталось после гостей, пожирали объед­ки, гарнир затирали корочками хлеба и высасывали его, облизывая пальцы и губы.
Кривая богомолка особенно старательно сцеживала из бутылок и рюмок капли недопитых вин в стакан и после каждого раза, посмотрев на свет, прятала его в залавок. Другая, сухорукая, внимательно наблюдала за этим и чуть заметно ухмылялась. Когда же драгоценной влаги набра­лось по верхний ободок стакана, она незаметно подкралась сзади и, значительно подмигнув остальным, вытянула все вино до капли, пустую посудину поставила перед кривой и с притворным смирением поблагодарила:

—  Спасибо вам, Федора Кондратьевна!
Куда девалось кроткое смирение кривой! Здоровый глаз ее сверкнул такой мстительной злобой, что сухорукая по­пятилась.
— Не-ет, не уполозишь, змея! Я тебя, подлая, выведу на чистую воду! — Кривая решительно приступила к сухо­рукой, рванула па ней кофту, и из-за пазухи богомолки полетели на пол конфеты, печенье и серебряная ложка.
Сухорукая, как кошка, бросилась на кривую, здоровой рукой наотмашь ударила ее по скуле. Другие богомолки с визгом повскакивали, сцепились. Зазвенела посуда. Его­рушка спрыгнул с лавки и бросился вон.
На дворе работник Кузьма прилаживал новую ось к на­возной телеге-одноколке. Попович позвал его:
—  Дядя Кузьма! Пойдем скорей на кухню, там бого­молки дерутся!
—  Дерутся, говоришь? — Оживился Кузьма, ловко вы­пустил в сторону топор, который, описав в воздухе дугу, воткнулся носком в чурбан.
—  За волосы друг друга таскают!
Кузьма упёр руки в боки и захохотал на весь двор.
—  Пойдем скорее, дядя Кузьма!
— Ой, нет, уволь, Егор. Мое дело на дворе. А чертей в богомолках унимать я не наймовался. В них этих чертей-то что мякины вон в той посудине, — он кивнул на пелевник у стены. — Прах с ними, пускай хоть глаза повыцарапывают, дармоедки проклятые! — Кузьма плюнул на руки, взял топор и посоветовал: — И ты, парень, но ходи: не мужское то дело. Посмотри лучше, как я телегу налаживаю.
Егорушка остался с работником. Кузьма загнал между спицами ось, смазал ее дёгтем, надел колёса, крутнул их и, отойдя в сторону, довольный своей работой, похвалил:
—  Не телега, а карета! Садись, прокачу!
Мальчик с радостью согласился. Кульма побежал по двору, смешно взлягивая, мотая, как лошадь, головой. Его­рушка смеялся от души, забыв мрачные думы о смерти.
Но с наступлением вечера чувство страха снова начало овладевать им все больше и больше. Ужинал он, угнетён­ный думой, что вот приближается ночь, скоро все лягут спать и он останется в детской среди малышей один, со­вершенно беззащитный. Полуглухая и полуслепая бабуш­ка не защита.
Первый раз в жизни Егорушка молился богу сознатель­но. Он не просто, как раньше, повторял вслед за матерью слова молитвы, а действительно всем трепетным сердцем просил бога: «Избави мя от лукавого!» С надеждой и ве­рой, что молитва его услышана, он разделся и лёг. Пока в детской не спали малыши, возились и смеялись, он чувст­вовал себя спокойно. Но вот они смолкли. Перестала взды­хать и ругать кого-то бабушка. В детской стало тихо-тихо. Но сон к Егорушке никак не шел. Становилось все сумрач­нее. С сумраком возвращался и страх.
Егорушка старался не вспоминать о похоронах Беспа­лова, думать о другом. Но в памяти оживало все такое, что непременно было связано с покойниками. Вспомнился рас­сказ бабушки о том, как старуха легла спать с внучком на печь и ночью умерла.
«Наша бабушка тоже очень стара и вдруг как-нибудь умрёт в детской. А может быть, сейчас уже умерла!» — по­думал мальчик, и сердце сильно заколотилось в груди. Он затаил дыхание и прислушался. Бабушка тихонько похра­пывала. Это успокоило.
И сразу же в памяти ожил рассказ богомолки о том, как парни, чтобы напугать девок, нарядили своего това­рища покойником, принесли на супрядки и положили на стол. А он и в самом деле «по наказанию божию» умер на столе.
В зале стенные часы пробили одиннадцать.
«Вот оно, самое страшное время ночи до первых пету­хов! — ужаснулся Егорушка. — В это время как раз мерт­вецы и поднимаются из могил. Вот возьмет да и явится сейчас Беспалов: ведь здесь он провел последние часы жиз­ни! Может быть, он, как утопленник, о котором недавно читала мама, уже «стучится под окном и у ворот»?»
Егорушка приподнял одеяло, глянул в щёлку на окно и... обмер: стоявший на подоконнике горшок с цветком яс­но представился ему черной, распухшей головой утоплен­ника. Егорушка вскрикнул на весь дом и бросился из дет­ской в спальню к отцу и матери.
Родители не на шутку перепугались за сына. Они успо­коили его, положили спать между собой. Чтобы мальчику не так было страшно, мать зажгла лампадку перед образом и, обняв сына, долго рассказывала ему веселые истории, отвлекая от страшного. Егорушка перестал всхлипывать, прижался к матери и затих.
— Уснул, слава богу, — облегчённо вздохнула мать.
Но Егорушка только дремал и всеми силами отгонял от себя сон, боясь, что его сонного перенесут в детскую, и при­творялся, что спит.
—  Как ты, мать, допустила, что мальчишка оказался на похоронах?
—  Он за Устиньей увязался. А та по доброте сердца разве может в чем-то отказать детям?
Родители  помолчали.   Отец  глубоко вздохнул и про­шептал:
—  Ужасно!.. Ужасно!..
— Я тоже думаю, как ужасно все произошло, — согла­силась мать. — Вчера сидел с нами за одним столом, а се­годня... Как это у Державина сказано: «Где стол был яств, там гроб стоит»...
— Я не об этом, Аня, — перебил отец. — Конечно, то, о чем ты говоришь, ужасно. Но ужаснее другое... — Он при­поднялся на локоть и ожёг Егорушкину щеку горячим ды­ханием. — Ты не чувствуешь разве, что после амнистии к трехсотлетию царствующего дома народ осмелел? Ты ду­маешь, смерть Беспалова случайное дело? А избиение до полусмерти Таранова? Это не то, что драка парней из-за девки... Это, Аня, дело политическое...
— Полно-ка, отец, — возразила мать. — В смерти Беспа­лова во всем виноват дурак Саврасов.
— Саврасов, конечно, дал повод. Но лошадей-то в омут пустил не он, — возразил отец. — Я боюсь, что еще и Векшину пустят красного петуха, как в шестом году в именье Ефремова. Говоря между нами, он заслужил этого: поте­рял всякое чувство меры и гнет мужиков в бараний рог. Но ведь он наш сосед, через дорогу живем. Случись что — ужасно!.. Ужасно!..
— Я  не   узнаю   тебя,   отец, — тихонько   засмеялась мать. — Ты, точно Егорушка, перепугался смерти Беспа­лова.
— Нет,  Аня,  не смейся: дело гораздо серьезнее, чем тебе кажется. Прав был Беспалов, царство ему небесное, что ссыльные рабочие оставили после себя след. А теперь вот новый мой прихожанин из больницы посерьезнее будет путиловцев. Я с первой встречи понял, что он скоро найдет общий язык с мужиками.
— У тебя, Яков, все политика. Помешался ты на ней. — В голосе матери Егорушка почувствовал недоволь­ство. — Ты даже Игнатия подозреваешь и меня коришь, что я в Троицын день помешала старосте в чем-то уличить его. Но ты, Яков, помни, что Аннушка — моя крестница, я люблю ее, как родную дочь, рада за счастье ее с мужем и в обиду их не дам! А Игнатий — хороший человек, работя­щий, бескорыстный и самоотверженный, — закончила мать, зевая. — Однако спать пора.
Слушая разговор отца и матери, Егорушка многого не по­нимал, но ему ясно стало одно, что отец его тоже чего-то боится. Страх отца неприятно подействовал на сына. Он считал своего папу самым главным в селе, а потому и самым сильным. После всего услышанного такое пред­ставление об отце поколебалось. И наоборот, мать, всегда такая тихая, скромная и покорная во всем отцу, предста­ла перед ним более смелой и сильной, чем она казалась. Такое открытие радостно взволновало Егорушку и успо­коило.
«Мама! Милая мама», — мысленно шептал он, и веки его начали смыкаться. Последние слова матери он слышал уже сквозь сон.