Павел Дымов и Никита Хабаров три дня шагали по этапу до уездной тюрьмы. Конвоиры сменялись в каждой волости. Нелюдимые шли молча сзади с берданками. Разговорчивые спрашивали парней, за что их взяли. Хабаров нехотя отвечал:
— За чужую вину в подозренье попали.
А в чем эта вина, никто допытаться не мог.
Павел ни на один вопрос не отзывался. Уронив голову, он шагал по пыльной дороге. В глубоком раздумье, словно прислушиваясь к себе, старался разгадать, что творилось в душе, и все яснее начинал понимать, что жизнь его переломилась надвое. Первая, светлая половина, казалось, была так давно, что, глянь на нее издали, с темной стороны, словно ты постарел на целый десяток лет. И как-то не верилось: неужели все это было?
А было ведь! Не в прошлую ли Троицу беззаботно гулял с ватагой парней по селу, пел вместе с ними под гармошку о миленькой. Кто она, и не знал еще. Нравились многие девки, но чтобы присушила которая — нет. Может, и пелось так легко, что сердце было открыто, не занято.
Припомнилось: на площади стали просить его:
— Пашка, отколи «Русскую»!
А просить было нечего, ноги сами искали ходу. Его тут же окружили девки. Среди зрелых, румяных невест в переднем ряду стала молоденькая нарядная девушка лет семнадцати. В ней было что-то хрупкое, неокрепшее, детски открытое и доверчивое. Еще вчера она, видно, бегала босоногой девчонкой по деревне. А сегодня, едва успев зацвесть, впервые отважилась занять место среди невест.
Павел заметил ее. «Гляди ты, какая цыпка!» Когда, отбивая дробь каблуками, снова взглянул на эту «цыпку», она ответила счастливым взглядом. Павла это тронуло. И он уже забыл всех других, плясал для нее, для нее шел вприсядку, для нее выкидывал новые колена. А когда снова встретился взглядом, улыбнулся ей. Улыбнулась и она, застыдилась вдруг.
— Эх ты, черёмушка моя милая! — подлетел он к девушке. — А ну-ка, на пару со мной! — И отступил в круг, уступая место.
Черёмушка не сробела. То ли потому, что парень обратился к ней с такой надеждой, что зов его не останется без ответа, то ли потому, что так хорошо назвал ее, а может, и потому, что какая-то неведомая ей сила, большая и властная, неодолимо влекла к парню, Черёмушка ступила в круг и смело пустилась в пляс.
И откуда что бралось у этой девчонки! Она не уступала признанному плясуну, летела за ним легко, как пёрышко, помахивая платочком, картинно придерживая рукой сарафан. И была она действительно похожа чем-то на черёмушку. Нет, не цветом наряда (сарафан, кофта, платок у нее были розовые), а той нетронутой чистотой, как у впервые расцветшей молодой черёмушки, которая в своей жизни не уронила еще на землю ни одной слезинки-лепестка.
В конце перепляса Павел взял свою Черёмушку за руку, и они пошли парой по кругу. А когда остановились, парень поклонился ей, не выпуская руки, поблагодарил:
— Спасибо! — И при всем народе сказал прямо: — Глаза у тебя хороши, девка!
Она ничего не ответила, только заалелась вся. Так и вышли рука в руку из круга, стали гулять по селу. Смелый при народе, оказавшись наедине с девушкой, Павел не знал, о чем говорить. И она, счастливая, молчала. Да и о чем тут говорить, когда все было сказано взглядами и ты не знаешь, твоя ли рука горит в другой или та, чью держишь...
Сейчас все это и другие встречи Павлу казались немного чудными, ребячьими и в то же время такими дорогими и милыми. Может быть, потому они и были дороги, что такое никогда не повторится вновь.
«Да, уж такое теперь не повторится... Сгасла, наверно, сердешная!»
Павел представил последнее прощание со своей Черёмушкой, в душе стало пусто и холодно, и откуда-то из глубины нарастали обида и злоба...
«Нет, лучше не вспоминать, не думать!»
Но не думать было нельзя. Никиту Хабарова угнетала в тюрьме неволя, до тошноты спёртый воздух. Павел словно не замечал всего этого. Его терзало другое: неправда. Он видел ее во всем: и в том, что Василий Таранов, чужой для Кати, стал ему поперёк дороги, и в том, что из ревности зверски убил Катерину и поднял руку на него, Павла, спасшего ей жизнь, и в том, что теперь его, не виноватого ни в чём, заперли за решётку.
Неправду он чувствовал в каждом слове следователя, пытавшегося выгородить Таранова и обвинить его, Павла. Эти допросы, на которых казённые люди в мундирах настойчиво стремились заставить его «чистосердечно» признаться в том, чего он не делал и даже не помышлял сделать, выводили Павла из себя, и он с трудом сдерживался.
Особенно тяжело было крепиться, когда на допросах бывал пристав Воронов, бесчувственный, грубый, у которого так и чесались руки дать допрашиваемому по зубам. И раз у Павла лопнуло терпение.
Дело было так. Воронов, взбешённый упорством Павла, весь побагровел, выбежал из-за стола и заорал, брызгая слюной в лицо:
— Не мог же ты, сукин сын, не ввязаться в драку, когда на тебя напали?!
— Что ты, господин пристав, с самого Духова все одно по одному? — не выдержал и Павел. — Суди того, кто хотел напасть. А ты все выгораживаешь его. Сунуть тебе успели, что ли?
— Что-о! — рявкнул пристав и занес кулачище.
Но Павел на лету поймал руку пристава и так вихнул ее, что Воронов взвыл и присел.
— В тринадцатую камеру его! — рявкнул он. — Там научат, как вести себя!
В тринадцатой камере сидели уголовники и бродяги, народ отпетый. Когда Павла втолкнули под низкие своды, его оглушил гвалт. В углу, около тусклого окна, три оборванца о чем-то громко спорили. На нарах шестеро резались в карты. А остальные пели непристойные песни.
— А, Наше вам нижайшее! — подбежал к Павлу оборванец, смешно расшаркался перед ошарашенным новичком. — С воли?.. Звенят? — спросил и выразительно похлопал по карману.
— Отойди, не до тебя мне!
— Так нам до тебя! — подступили другие. — Фомка интересуется, имеешь наличные или нет? Имеешь — выкладывай: у нас здесь все пополам.
— Нет у меня ничего.mk
— А нет — одежонка стоящая.
На Павле был матерчатый пиджак, такие же штаны, заправленные в сапоги, не новые, но еще крепкие.
— Позвольте вам помочь раздеться, уважаемый! У нас страх как жарко! — подступил к Дымову верзила и ловко прошелся по пуговицам пиджака.
— Ну, ты не больно!
— Что «не больно»?
— Рукам воли не давай, а то...
— Что «а то»?
— Отцепись, гад! — Павел оттолкнул верзилу.
Этого было достаточно. Этого ждали все. На Дымова двинулись стеной. Даже картёжники побросали карты. Павел отступил к двери, чтобы не насели сзади, и подступившего сбоку забулдыгу так толкнул, что тот отлетел к нарам, но тут же вскочил и, как рысь, бросился на Павла. Павел дал ему под вздох. Насели другие, свалили на захарканный пол, сорвали пиджак и принялись зверски бить.
От удара по лицу чем-то тяжелым у Павла помутилось в глазах, и он потерял сознание. Очнулся босой, в одном исподнем. Было темно. Уголовники успели спустить через тюремную прислугу его одежонку, достать водки. Они сидели на нарах и размеряли ее жестяной кружкой. Видя, что избитый очнулся, налили и ему мерку.
— На, опрокинь за свое здоровье!
Павел не расслышал или не понял, чего от него хотят, с трудом поднял руку, провел ею по лицу и почувствовал, что все оно в запёкшейся крови и какой-то скользкой слизи. Хотел что-то сказать или спросить, но не смог, только тяжело простонал и снова впал в беспамятство.
Утром его унесли в тюремную больницу.